Неточные совпадения
Генерал жил генералом, хлебосольствовал, любил, чтобы соседи приезжали изъявлять ему почтенье; сам, разумеется, визитов не платил,
говорил хрипло, читал книги и имел дочь, существо невиданное, странное, которую скорей можно было почесть каким-то фантастическим видением, чем
женщиной.
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну, что ж может какая-нибудь неопытная молодая
женщина? Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все уже развеселились, и он также, вот и
говорят они ему: «Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты все бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
— Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочу познакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так
женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о тебе
говорила?
Я думал о той молодой
женщине с родинкой на щеке, про которую
говорил мне доктор…
Надобно заметить, что Грушницкий из тех людей, которые,
говоря о
женщине, с которой они едва знакомы, называют ее моя Мери, моя Sophie, если она имела счастие им понравиться.
— Теперь ваша очередь торжествовать! — сказал я, — только я на вас надеюсь: вы мне не измените. Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете одну
женщину, которую любил в старину… Не
говорите ей обо мне ни слова; если она спросит, отнеситесь обо мне дурно.
— Ты
говоришь о хорошенькой
женщине, как об английской лошади, — сказал Грушницкий с негодованием.
Кстати: Вернер намедни сравнил
женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, —
говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство — было зависть; я
говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую
женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли,
говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Я уж о том и не
говорю, что у
женщин случаи такие есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на все видимое негодование.
Лежал я тогда… ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу,
говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое),
говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?» А уж Дарья Францовна,
женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась.
— Э-эх! Посидите, останьтесь, — упрашивал Свидригайлов, — да велите себе принести хоть чаю. Ну посидите, ну, я не буду болтать вздору, о себе то есть. Я вам что-нибудь расскажу. Ну, хотите, я вам расскажу, как меня
женщина,
говоря вашим слогом, «спасала»? Это будет даже ответом на ваш первый вопрос, потому что особа эта — ваша сестра. Можно рассказывать? Да и время убьем.
— Ну да, — улыбнулся с побеждающею откровенностью Свидригайлов. — Так что ж? Вы, кажется, находите что-то дурное, что я о
женщинах так
говорю?
— Я иногда слишком уж от сердца
говорю, так что Дуня меня поправляет… Но, боже мой, в какой он каморке живет! Проснулся ли он, однако? И эта
женщина, хозяйка его, считает это за комнату? Послушайте, вы
говорите, он не любит сердца выказывать, так что я, может быть, ему и надоем моими… слабостями?.. Не научите ли вы меня, Дмитрий Прокофьич? Как мне с ним? Я, знаете, совсем как потерянная хожу.
«Свадьба, свадьба», — начнут
говорить праздные люди, разные
женщины, дети, по лакейским, по магазинам, по рынкам.
— Изображают они вора, падшую
женщину, —
говорил он, — а человека-то забывают или не умеют изобразить.
— У таких
женщин любовники есть, —
говорил он, — да и хлопот много: доктора, воды и пропасть разных причуд. Уснуть нельзя покойно!
Штольц не отвечал ему. Он соображал: «Брат переехал, хозяйство пошло плохо — и точно оно так: все смотрит голо, бедно, грязно! Что ж хозяйка за
женщина? Обломов хвалит ее! она смотрит за ним; он
говорит о ней с жаром…»
— Боже мой! О чем не заплачут
женщины? Вы сами же
говорите, что вам было жаль букета сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного привычки… Сколько причин для слез!
— Да, теперь, может быть, когда уже видели, как плачет о вас
женщина… Нет, — прибавила она, — у вас нет сердца. Вы не хотели моих слез,
говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели…
— Какая еще свежая, здоровая
женщина и какая хозяйка! Право бы, замуж ей… —
говорил он сам себе и погружался в мысль… об Ольге.
— Нет, не оставлю! Ты меня не хотел знать, ты неблагодарный! Я пристроил тебя здесь, нашел женщину-клад. Покой, удобство всякое — все доставил тебе, облагодетельствовал кругом, а ты и рыло отворотил. Благодетеля нашел: немца! На аренду имение взял; вот погоди: он тебя облупит, еще акций надает. Уж пустит по миру, помяни мое слово! Дурак,
говорю тебе, да мало дурак, еще и скот вдобавок, неблагодарный!
— Зачем нас не учат этому? — с задумчивой досадой
говорила она, иногда с жадностью, урывками, слушая разговор о чем-нибудь, что привыкли считать ненужным
женщине.
Штольц, однако ж,
говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими
женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
— Агафья Матвевна сама настаивает: славная
женщина! —
говорил Обломов, несколько опьянев. — Я, признаться, не знаю, как я буду в деревне жить без нее: такой хозяйки не найдешь.
— И порядка больше, — продолжал Тарантьев, — ведь теперь скверно у тебя за стол сесть! Хватишься перцу — нет, уксусу не куплено, ножи не чищены; белье, ты
говоришь, пропадает, пыль везде — ну, мерзость! А там
женщина будет хозяйничать: ни тебе, ни твоему дураку, Захару…
— Странно! — заметил он. — Вы злы, а взгляд у вас добрый. Недаром
говорят, что
женщинам верить нельзя: они лгут и с умыслом — языком и без умысла — взглядом, улыбкой, румянцем, даже обмороками…
— Эти слова я недавно где-то читала… у Сю, кажется, — вдруг возразила она с иронией, обернувшись к нему, — только их там
говорит женщина мужчине…
Он уж не видел, что делается на сцене, какие там выходят рыцари и
женщины; оркестр гремит, а он и не слышит. Он озирается по сторонам и считает, сколько знакомых в театре: вон тут, там — везде сидят, все спрашивают: «Что это за господин входил к Ольге в ложу?..» — «Какой-то Обломов!» —
говорят все.
— Прими свой праздничный пирог, дедушка, —
говорила слепому подошедшая
женщина лет пятидесяти.
— Бесчеловечная
женщина! во власти твоей состоит меня мучить и уязвлять мое тело;
говорите вы, что законы дают вам над нами сие право.
— Мы здесь не умеем жить, —
говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу
женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Там, где дело идет о десятках тысяч, он не считает, —
говорила она с тою радостно-хитрою улыбкой, с которою часто
говорят женщины о тайных, ими одними открытых свойствах любимого человека.
Кити испытывала особенную прелесть в том, что она с матерью теперь могла
говорить, как с равною, об этих самых главных вопросах в жизни
женщины.
Для Кити точно так же, казалось, должно бы быть интересно то, что они
говорили о правах и образовании
женщин.
Княгиня же, со свойственною
женщинам привычкой обходить вопрос,
говорила, что Кити слишком молода, что Левин ничем не показывает, что имеет серьезные намерения, что Кити не имеет к нему привязанности, и другие доводы; но не
говорила главного, того, что она ждет лучшей партии для дочери, и что Левин несимпатичен ей, и что она не понимает его.
— Ну, нет, — сказала графиня, взяв ее за руку, — я бы с вами объехала вокруг света и не соскучилась бы. Вы одна из тех милых
женщин, с которыми и
поговорить и помолчать приятно. А о сыне вашем, пожалуйста, не думайте; нельзя же никогда не разлучаться.
Сколько раз он
говорил себе, что ее любовь была счастье; и вот она любила его, как может любить
женщина, для которой любовь перевесила все блага в жизни, ― и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
— Ты сказал, чтобы всё было, как было. Я понимаю, что это значит. Но послушай: мы ровесники, может быть, ты больше числом знал
женщин, чем я. — Улыбка и жесты Серпуховского
говорили, что Вронский не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места. — Но я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену (как кто-то писал), которую ты любишь, ты лучше узнаешь всех
женщин, чем если бы ты знал их тысячи.
«Он любит другую
женщину, это еще яснее, —
говорила она себе, входя в свою комнату. — Я хочу любви, а ее нет. Стало быть, всё кончено, — повторила она сказанные ею слова, — и надо кончить».
Нет, как ни
говорите, самая смерть ее — смерть гадкой
женщины без религии.
— Она очень милая, очень, очень жалкая, хорошая
женщина, —
говорил он, рассказывая про Анну, ее занятия и про то, что она велела сказать.
— Я, напротив, полагаю, что эти два вопроса неразрывно связаны, — сказал Песцов, — это ложный круг.
Женщина лишена прав по недостатку образования, а недостаток образования происходит от отсутствия прав. — Надо не забывать того, что порабощение
женщин так велико и старо, что мы часто не хотим понимать ту пучину, которая отделяет их от нас, —
говорил он.
— Ах, что
говорить! — сказала графиня, махнув рукой. — Ужасное время! Нет, как ни
говорите, дурная
женщина. Ну, что это за страсти какие-то отчаянные! Это всё что-то особенное доказать. Вот она и доказала. Себя погубила и двух прекрасных людей — своего мужа и моего несчастного сына.
С следующего дня, наблюдая неизвестного своего друга, Кити заметила, что М-llе Варенька и с Левиным и его
женщиной находится уже в тех отношениях, как и с другими своими protégés. Она подходила к ним, разговаривала, служила переводчицей для
женщины, не умевшей
говорить ни на одном иностранном языке.
Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала
говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала другая, странная, чуждая ему
женщина, которой он не любил и боялся и которая давала ему отпор.
Легко ступая и беспрестанно взглядывая на мужа и показывая ему храброе и сочувственное лицо, она вошла в комнату больного и, неторопливо повернувшись, бесшумно затворила дверь. Неслышными шагами она быстро подошла к одру больного и, зайдя так, чтоб ему не нужно было поворачивать головы, тотчас же взяла в свою свежую молодую руку остов его огромной руки, пожала ее и с той, только
женщинам свойственною, неоскорбляющею и сочувствующею тихою оживленностью начала
говорить с ним.
Отношения к обществу тоже были ясны. Все могли знать, подозревать это, но никто не должен был сметь
говорить. В противном случае он готов был заставить говоривших молчать и уважать несуществующую честь
женщины, которую он любил.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я
говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим
женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная
женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…